front3.jpg (8125 bytes)


Покинув конспиративную квартиру, Соня наняла извозчика и велела ехать к Технологическому институту. Расплатившись там с извозчиком, направилась к своему дому № 18 но Первой роте. Расчет был такой: если дворники или та же хоть торговка Афанасьева из мелочной лавки увидят ее вечером, то они, конечно, решат, что она и ночевать будет дома; стало быть, дворникам завтра не о чем будет докладывать в полицию —и, таким образом, по крайней мере еще сутки квартира будет вне подозрений...

Нет, нельзя сказать, что она вовсе уж не думала об опасности, какой себя подвергает (квартира вполне могла оказаться уже проваленной). До того как подняться к себе, зашла прежде в лавочку к Афанасьевой, купила совершенно ненужные ей шесть аршин серой тесьмы.

Если в квартире хозяйничает полиция, лавочница как-нибудь, чем-нибудь да выдаст себя... Афанасьева вела себя и этом смысле совершенно безукоризненно, даже совет какой-то дала насчет фасона платья.

Уйдя из лавки, во дворе Соня повстречала «дядю Харитона», того самого дворника Петушкова, который приходил днем.

— Что, братец мой не приходил еще?—первая спросила у него с веселой улыбкой. — Ах, негодник! Вы уж, дядя Харитон, не приходите сегодня... за листком-то. Спать лягу! Придется вам до завтра потерпеть...

— Велено, чтоб сегодня... — вяло пробубнил дворник. Соня рассмеялась.

— Так все равно завтра — не сегодня понесете!

— А и то верно!—как невесть какому открытию удивился он и попросил:—Тогда уж утречком... не задержите...

— Само собой, дядя Харитон. Обязательно!

Очень довольная собой, она поднялась в квартиру. Было там холодно и тоскливо: ни минуты не хотелось оставаться. На лестнице (когда уходила) никто ей не встретился; также и на улице, перед домом, никого не было.

Когда вернулась в квартиру на Вознесенском (был одиннадцатый уже час вечера), в первую минуту, увидев на столе спаянные из жести продолговатые цилиндры, числом ровно четыре, она решила, что снаряды уже приготовлены. Но присмотревшись повнимательней, к досаде своей, обнаружила, что цилиндры, стоявшие торчком, еще без «крышек» и ничем пока не наполнены, — не снаряды, а лишь оболочка их.

Некоторое время она молча наблюдала за работой. Как она поняла, шло как раз составление взрывчатой начинки. Впечатление со стороны было такое, что дело делает один только Кибальчич. Склонившись над стеклянными колбами с широким горлом, он то порошок подсыпал в них, то подливал какие-то жидкости. Остальные стояли вокруг стола и следили за его руками напряженно, как если бы боялись пропустить что-то очень важное. В полной тишине время от времени раздавался негромкий, хотя и отрывистый голос Кибальчича: «Пироксилин... Серная кислота... Нитроглицерин... Бертолетова соль... Порох... Парафин... Горячая вода... Гремучая ртуть...» — и тотчас, без спешки и без путаницы, либо Суханов (он чаще Других), либо Грачевский, либо, наконец, Фигнер протягивали ему требуемое, —-. в этих размеренных, неспешных движениях была чёткость хорошо отлаженного механизма, и был свой чуть замедленный, но неумолимый ритм, который даже и ей, Соне, был внятен, хотя она мало что понимала в сути происходящего, в тех химических превращениях, которые совершались у нее на глазах в колбах.

— Стоп!—сказал вдруг Кибальчич. — Десять минут отдыха.

Присев на диван, он закурил. Соня встретилась с ним взглядом (он улыбнулся ей устало), подошла к дивану, села рядом.

— Они тяжелые... эти штуки?—спросила она про снаряды.

— Сейчас соображу... Примерно по пять фунтов. Во всяком случае не больше.

—.А это... это, Коля, надежно?—еще спросила она и тотчас осеклась, сообразив, что это никчемный вопрос — бесполезный да еще и глупый.

Но Кибальчич не смутился этим наивным ее вопросом. Напротив, в усталом лице его появилась даже оживленность.

— Очень!—весело сказал он. — Ты, Сонюшка, и представить себе не можешь, до какой степени это надежно! Смотри сама... Хотя нет., не буду тебя мучить техническими тонкостями, все равно не поймешь! Но вот главное, весь смысл изобретения: каждый снаряд устроен так, что, как бы он ни упал — на торец или плашмя, боком, — взрыв неминуем! Фокус тут в том, что внутри снаряда не один, как обыкновенно делают, а два взрывчатых механизма — вот эти две стеклянные трубочки с серной кислотой, которые при ударе разбиваются свинцовыми грузиками; чтобы исключить всякую случайность, одна трубочка располагается вертикально, другая — горизонтально. Таким образом, какая бы трубочка пи разбилась — воспламенение гремучего студня неизбежно. Насколько я знаю по литературе, во всем мире никто еще не додумался до этого... — Оборвал себя неожиданно, усмехнулся:— Вишь, расхвастался как! Ну, пора!—сказал он. И опять вернулся к своему месту, у стола.

Но прежде чем они приступили к работе, Соня ушла в Верину комнату — Вера же и уговорила ее, заставила.

— Вы-то здесь как, надолго? — спросила уходя.

— Пока не сделаем, — ответил за всех Кибальчич. Часа в два ночи пришла Вера, тихонько устроилась на кушетке. А мужчины так и не ложились, видимо: просыпаясь, Соня всякий раз улавливала приглушенные голоса, доносившиеся из большой комнаты.

Потом, под самое утро, она заснула уже крепко и ничего не слышала.

14

Но проснулась, как и нужно было, ровно в восемь. Вера тоже поднялась сразу.

В соседней комнате все шла работа. Холодом обдало сердце: неужто не успели? Нет, два снаряда — уже с начинкой, наглухо запаянные — явно были готовы; тускло отсвечивая круглыми своими боками, они стояли в дальнем углу, да еще и стулом отгорожены были — так, чтобы не задеть их ненароком.

— А остальные? — спросила Соня.

Кибальчич повернулся к ней, и она увидела, какие красные у него от бессонницы глаза.

— Через полчасика, — сказал он. — Если все пойдет нормально, может быть и раньше.

Но Соня не могла больше ждать: метальщики соберутся на Тележной к девяти.

— Я заберу пока эти, — сказала она.

— Все четыре и невозможно унести сразу, — заметил Кибальчич. — И опять повторил для чего-то: — Если все пойдет нормально.

Соня направилась в угол, к снарядам.

— Подожди, — сказал Суханов. — Я помогу.

Он бережно взял один из снарядов, отнес его на диван, потом, с теми же предосторожностями, принес другой.

— Во что завернем?

Соня вспомнила про вчерашний, специально для этого и купленный ею белый коленкор. С треском разорвав пополам трехаршинное полотнище, она протянула Суханову один из кусков материи. Суханов положил обе бомбы посередке и прочными двойными узлами крест-накрест перетянул противоположные концы ткани. Получился небольшой аккуратный узелок, как если бы пасхальный кулич был завернут в салфетку. Соня взяла узелок в руку, он не показался ей тяжелым.

— Будь поосторожней, — провожая ее до дверей, сказала Вера.

— Уж постараюсь...

Утро было серое, пасмурное — без неба. Ноги скользили по заледеневшей за ночь панели, пришлось идти мелким шажком. Подлетел извозчик:

— Не угодно ль, барышня?

Соня отказалась: пролетка никак не устраивала ее сейчас. Ей нужны были сани, на них не так трясет. Пришлось идти на Садовую, там всяких извозчиков полно. Пасхальный узелок ее тяжелел с каждым шагом — она уж и пожалела, что отказалась от пролетки. Но ведь не возвращаться! Шла и шла, перекладывая узел из руки в руку.

Расчет все же верный был: только свернула на Садовую — тут и сани сразу. Села, опустила узелок на колени. Но тотчас снова вынуждена была взять его в руку и так всю дорогу и держала на весу: даже и сани не спасали от толчков. Однако ничего — доехала... Как и вчера, сошла на площади перед Лаврой. Расплачиваясь, подумала мимолетно: жаль, что до пасхи далеко .еще, а то так бы и вышло, будто идет она н Троицкий собор освятить кулич...

Пришла на Тележную немного запоздав: кружным путем шла. Метальщики уже на месте были, все четверо. Они расположились в угловой, самой просторной, комнате, и, пройдя туда, Соня прежде всего положила узел на диван. Сняла пальто с себя, потом сказала:

— Вот, братцы, и снаряды. Правда, их пока мало. Всего два.

— А что остальные? Это Гриневицкий спросил.

- Остальные еще не готовы, хотя и работали всю ночь. Что сделаешь, нужно довольствоваться малым... Впрочем, может быть, еще принесут. Там совсем немного осталось доделать.

— А что Захар — он разве не придет? —спросил вдруг Рысаков. — Он и вчера не был.

«Захар» — это Желябов; настоящего его имени никто из них не знает.

— Захар?.. — выгадывая мгновение, переспросила она.— Видите ли, Николай, он не сможет прийти... он арестован...— И прибавила, невольно повысив почему-то голос:—Но мы не можем откладывать начатое. Никак не можем!

Что со мною? Почему, говоря об аресте Желябова, всякий раз я принимаюсь доказывать, что и без него покушение должно состояться? Можно подумать, что кто-нибудь сомневается в этом!.. »

Она шагнула к столу, села на свободный стул — ей нужно было именно мускульное усилие, чтобы справиться с немотой, так некстати охватившей ее.

— Давайте, друзья, — очень тихо сказала она, — подумаем, кто и где будет находиться. Придвиньтесь-ка поближе...

На краю стола лежал какой-то конверт, она взяла его, перевернула чистой стороной и, начав с Малой Садовой, стала набрасывать карандашиком план близлежащих улиц. Планчик получался корявый, очень приблизительный, без соблюдения масштаба, поэтому, проводя очередную линию, она тут же поясняла вслух:

— Это Невский... Здесь Большая Итальянская... Манеж... Михайловский дворец... Инженерная... А это — Екатерининский канал... Государь, вы знаете, обыкновенно проезжает в манеж такою дорогой.: сперва по Невскому проспекту, затем...

Но тут она ненадолго прервала свое объяснение: пришел Кибальчич, в руке белый узел, точь-в-точь как был у нее: стало быть, тоже два снаряда. Кибальчич, положив свой узел на диван, рядом с первым, сел в сторонке, а Соня сказала, обращаясь к метальщикам:

— Ну вот, теперь у нас четыре бомбы. Теперь все гораздо проще будет... Так я продолжаю. Государь едет по Невскому, затем заворачивает на Малую Садовую, затем опять поворачивает, уже направо, на Большую Итальянскую — и сразу в манеж. Теперь взгляните сюда: это Малая Садовая. Примерно здесь (она нарисовала кружок) его ждут. Звук взрыва будет для вас сигналом. Услышав его, вы должны идти туда и, если карета невредима, действовать бомбами.

— Откуда идти? — спросил Тимофей Михайлов.

— Сейчас я к этому как раз подхожу. Тут что необходимо учесть? Представим, что взрыв окажется неудачным, не достигнет цели — куда кучер погонит лошадей? Вероятней всего, что, желая избежать опасности, он по инерции помчится вперед, по направлению к манежу. Таким образом, тот конец Малой Садовой, что выходит на Большую Итальянскую (она и это место отметила кружком), будет, по всей видимости, наиболее важным пунктом. Поэтому, мне кажется, тут должны находиться те из вас, кто давно и хорошо знает друг друга и понимает один другого с полуслова. Решайте сами, какая паря должна быть здесь.

— Лучше уж вы, — сказал Емельянов.

— Хорошо, — согласилась она и предложила, чтобы этот угол заняли Гриневицкий и Тимофей Михайлов; вторая пара в таком случае должна дежурить со стороны Невского: Рысаков пусть у памятника Екатерине, а Емельянов — на углу Невского и Малой Садовой. — Какова ваша задача?—Она повернулась к Рысакову и Емельянову, они как раз и сидели рядом. — Если кучер вдруг повернет назад, это ведь тоже не исключено, — тогда вы первые встретите карету. Если же, как мы предполагаем, карета помчится вперед, то вы немедленно устремляетесь по Малой Садовой на помощь первой паре и действуете по обстоятельствам. Как видите, согласно нашему плану Малая Садовая будет перекрыта вами с обоих концов. Я буду находиться на Большой Итальянской, вот здесь, неподалеку от Михайловской площади...

— Я думаю, — неожиданно сказал Кибальчич, — что снарядами не придется действовать. Я хочу сказать — скорей всего в них не будет нужды.

— Дай-то бог, — с несколько натянутой улыбкой произнесла она. — Я бы лично не стала возражать против этого... Однако, — тут голос ее обрел прежнюю строгость и деловитость, — однако в интересах дела давайте все же рассчитывать и на снаряды. Тем более, что они могут понадобиться еще и в другом месте...

После этих слов метальщики вопрошающе посмотрели на нее.

— Да, в другом месте, — с настойчивостью повторила она. — Сейчас я объясню. Предположим худшее, самое худое, что только может произойти: государь почему-либо не поедет по Малой Садовой. Что тогда? Тогда нам остается караулить карету на Екатерининском канале —на обратном пути. Там есть одно очень удобное для нашей цели место... — И она рассказала о том повороте с -Инженерной улицы, где карета поневоле замедляет ход.

Тут же сообща наметили, кто и где будет стоять там: Емельянов на правом углу Инженерной и Екатерининского канала, Тимофей Михайлов — на левом, противоположном; третьим номером шел Рысаков, его место было шагах в тридцати от угла, уже на набережной канала; чуть дальше, тоже на набережной, должен находиться Гриневицкий. Место встречи — в случае неудачи на Малой Садовой — на Михайловской улице; знаком, что всем нужно идти на канал, будет носовой платок, который Соня достанет из муфточки.

— А идти на канал — что, сразу?—спросил Рысаков. Соне понравилась эта его дотошность. И хотя она и сама имела в виду сказать об этом, просто Рысаков опередил ее, она похвалила его:

— Спасибо, Николай. Я чуть не забыла, а это очень важно. Возвращения государя в Зимний следует ждать к двум часам. Сначала он, как обычно, заедет в Михайловский дворец, к сестре. Следовательно, каждый из нас должен быть на своем месте без четверти два. Раньше прийти — только глаза полицейским мозолить! Давайте вот что: у нас часа полтора будет свободных — соберемся-ка в кондитерской Андреева, там мы незаметны будем. Это не обязательно. Кто захочет, тот и придет. Я тоже там буду. Все знают, где это? Да, да, против Гостиного двора, на Невском!.. Ну, теперь все, кажется...

У нее и правда было ощущение — теперь всё! Пружина сжата до отказа, до того крайнего предела, после которого ей одно лишь и остается: в какой-то момент — в ту самую, в единственную ту минуту — раскрутиться, распрямиться, одним махом смести все, что окажется на погибельном ее пути... и только бы никто лишний, случайный, не оказался в том месте!..

Да, всё. Сейчас Соня встанет со стула и сделает то последнее, что нужно сейчас сделать. Она поднимется и подойдет к дивану и распакует оба узла, а длинные полотнища белого коленкора разрежет каждое на две равные части, поперек — получатся четыре почти квадратные салфетки, по штуке на бомбу; потом она сделает четыре аккуратных белых свертка, крепко-накрепко перевяжет каждый серой репсовой тесьмой, купленной вчера вечером на Первой роте; потом, как положено, все присядут перед дорогой, помолчат; потом она вручит каждому сверток, и метальщики станут расходиться, один за другим; потом и она уйдет... жаль, что снарядов только четыре и мне не досталось...

Все вдруг в ней переменилось: именно вдруг! То она шла не торопясь по Невскому (собственно, потому и шла пешком от самой Тележной, что уйма времени впереди и нужно было как-то заполнить его), шла себе и шла, и хлюпал под ногами талый серый снег, — ничего, кроме этого грязного снега, казалось, не замечала. Но так было до того лишь момента, как она увидела, еще издали, от сада Аквариум, рыжую шапку Рысакова, и его самого, с видом праздного гуляки торчавшего у памятника Екатерины.

Проходя мимо Рысакова (и, конечно, не только не подойдя к нему, но даже взгляда лишний миг не задержав на нем), она разом охватила — притом резко, с подробностями! — и то, что Рысаков, пожалуй, ничем не выделяется в толпе; и то, что на лице его, бледном и с конопушками, застыла напряженная улыбка, но это не страшно, это вряд ли привлечет к себе внимание — мало ли чему может в первый день весны улыбаться молодой человек, пришедший, скажем, на свидание; и то, что Рысаков, хоть и стоит неподвижно, на самом деле чутко устремлен весь к Малой Садовой и ждет лишь взрыва, чтоб со всех ног помчаться туда; и то, что сверток он держит не в руке, а под мышкой и что это — зря, совершенно напрасно это: не выпал бы сверток, не грохнулся о б оземь...

Потом — все то время, пока она обходила торец Публичной библиотеки и пересекала Садовую, и так вплоть до середины, примерно, Гостиного двора, — опять пустота была, провал в сознании: ничего не видела, ничего не слышала, ничего не замечала; да и слишком быстротечен был для нее этот не такой уж короткий отрезок пути... Зато потом, стоило ей увидеть (как раз по центру фасада Гостиного двора) Анну Корбу, как тотчас вновь все укрупнилось и замедлилось. И ничуть не удивилась тому, как это ей удалось в пестрой толпе по-воскресному нарядно разодетых людей, праздно фланирующих по широченной в этом месте панели, так легко выхватить тонкую, к тому же со спины увиденную, фигурку Аннушки Корбы, — потому не удивилась, что так оно и должно было быть теперь.

Она не стала нагонять Аннушку: и так увидела все, что нужно было увидеть. Корба была сигнальщиком; когда в начале Невского возникнут шум и сутолока, сопутствующие обычно царскому выезду, а потом враз опустеет вдруг, очистится от всего постороннего мостовая, она поднесет платок к лицу, и Якимова, ждущая этот сигнал на углу Малой Садовой, сразу бросится к сырной лавке и передаст это Михаилу Фроленко... Шагая в отдалении, Соня видела главное: что Аннушка не отрываясь смотрит в сторону Адмиралтейства, что держится она ближе к краю тротуара, чтобы Якимовой получше виден был взмах белого платочка, и что платок этот уже наготове у нее, зажат в правом кулаке...

Нет, Соня все же догнала ее, так остро и необоримо было возникшее вдруг желание хоть мимолетно взглянуть на нее; поравнявшись с ней, Соня скосила глаза в ее сторону — Аннушка же не замечала ее, взгляд ее был там, в далекой и узкой отсюда горловине проспекта...

Она перешла Невский, свернула на Большую Итальянскую. Вдали — у Малой Садовой, у манежа — была масса народу. Соня не надеялась в этом людском скопище разглядеть Гриневицкого и Михайлова. Но уже через несколько шагов безошибочно угадала их в толпе — по белым сверткам. Обрадовалась этому, потом, тотчас же, огорчилась: очень уж бросаются в глаза эти белые их узелочки, одинаковые у обоих. Нужно было — как же это не пришло в голову раньше!— обязательно нужно было по-разному упаковать бомбы, непохоже...

Она слегка ускорила шаг; на часы она не посмотрела, но по тому ощущению времени, которое было в ней и в точности которого она не сомневалась, карета с царем вот-вот должна была проехать мимо сырной лавки. Она шла вперед, видя только белые свертки, оба сразу, хотя Гриневицкий и Михайлов стояли не так уж близко один от другого... как вдруг какой-то смутный гул, все нараставший и нараставший, и крики восторга (но не впереди и не справа, не с Невского, а где-то позади, за ее спиной) заставили ее резко обернуться. И в просвете Михайловской площади она увидела мчащуюся по Инженерной сине-черную карету, и следом сани с охраной, и верховых казаков конвоя... мелькнуло и исчезло за домами, и гул тоже переместился дальше, к манежу... Он изменил обычный маршру т!..

При всей внезапности случившегося она словно бы и к этому была готова. И только злая досада была в ней — оттого, что отсрочка; пусть ненадолго, на два часа лишь, но отсрочка. Да, это было единственное — досада на задержку. В том, что развязка наступит сегодня же, и именно через два часа, притом непременно на набережной канала, в этом она была совершенно уверена. Она настолько не сомневалась в таком именно исходе, что когда в голове промелькнуло: а вдруг назад, в Зимний, он поедет не Екатерининским каналом, а — коли уж вздумалось ему все нынче делать навыворот — через Малую Садовую (в этом случае, само собой, следовало бы оставить метальщиков на прежних их местах, и Фроленко тоже должен остаться в сырной лавке, чтобы подорвать мину),— едва возникла эта мысль, Соня тотчас и решительно отвергла ее, как не заслуживающую рассмотрения. Наитию своему она доверяла сейчас больше, нежели здравому смыслу с его трезвым и точным расчетом...

Нужно было как-то прожить эти два часа.

Сколько-то простояла на углу Михайловской площади, в том месте, где условлено было; стояла, поднеся платок к лицу, а мимо (хорошо хоть не кучей, а то у каждого ведь белый, чуть не за версту видный узелок!) прошли все четверо метальщиков — кто по этой стороне Итальянской, кто по той, противоположной; но все видели ее с платком, с каждым из них встретилась она взглядом: стало быть, все теперь они знают, что без четверти два положено сойтись им на Екатерининском канале...

Метальщики ушли в сторону Невского. Отметив это и одобрив (да, конечно, нельзя сразу идти на канал), она лишь потом, несколько спустя, сообразила, что дело тут в другом — не в осторожности; она сама ведь предложила им утром, в случае чего, встретиться в кондитерской Андреева...

Смрадно было в полуподвале, галдеж. От столика, что в углу, Рысаков помахал рукой (как сквозь мглу, увидела его). Прошла туда, молча села на свободный стул. Рысаков да еще Гриневицкий — больше никого за столиком не было.

Подлетел половой с подносом на распяленной ладони. Чай, ватрушки...

— А вы что?

Обернулась резко... как на выстрел.

Это Гриневицкий. Это он ей: почему не ест, не пьет, дескать (у самого-то прямо-таки завидный аппетит был).

— Ага,— покорно кивнула она.

Отломила от ватрушки, но до рта не донесла: не полезет в горло, чувствовала. И чая не хотелось.

Язык и нёбо нехорошие были, шершавые. И жар больной в теле... Нешуточно простыла! Но подумала об этом легко, без надрыва. Знала: никакая хворь не свалит теперь; немного осталось уже, как-нибудь уж переможется.

Рысаков (покосилась) ел вяло, не ел — давился. Но в глазах — обычный для него блеск восторга и одушевления. Не надо, успокойся: так тебя не надолго хватит... Правда, она не знала, что предпочтительнее сейчас — взвинченность Рысакова или такая вот, как у Гриневицкого, безмятежность. Ведь на страшное идем, на последнее...

Нет, насчет безмятежности это она зря; взгляд напряженный,— обо всем помнит Игнатий, просто воли чувству не даст... инстинкт душевного самосохранения, вероятно. И это правильно, это очень правильно: Бывают моменты, когда нет у человека худшего врага, нежели его собственное воображение; при мало-мальской впечатлительности оно рождает паралич мысли и воли... и тогда...

Но сколько сейчас времени?

— Половина,— сказал Гриневицкий; и она не удивилась тому, что он сказал это, как будто угадав ее вопрос.

Половина второго, значит.,.

— Пора,— сказала она и поднялась первая.

Рысаков тоже было вскочил, но Гриневицкий попридержал его за рукав.

Да, верно: незачем всем вместе выходить.

Она неторопливо шла Невским по направлению к Казанскому мосту: ни к чему сейчас спешить, времени с запасом. Густо валил тяжелый сырой снег, скользко идти стало.

На Казанском мосту взад-вперед прохаживался городовой; ничего чрезвычайного, обычный полицейский пост, и если, несмотря на это, все же кажется, что он как-то очень уж внимательно приглядывается именно к тебе, так это одна мнительность, ничего больше. Решительно никакого дела нет ему до тебя! И вообще ни до кого нет ему дела; положен здесь пост — вот он и ходит взад-вперед, справно службу несет, а спроси его — для чего, зачем,— сам, поди, толком не знает.

Позади, за спиной, остался служивый... Не остановил...

Соня шагнула с моста на набережную. Пошла не по широкой панели, что рядом с домами, а по узенькому дощатому (слегка пружинил под ногами) настилу, пролож

енному вдоль канала по всей длине его, около самой решетки. Снег здесь был неутоптанный, да и свежего подвалило — оставалась за нею цепочка отчетливых, как впечатанных, следов. Оглянувшись, Соня подумала: вероятно, потом — после — все это тщательному изучению будет подвергнуто. Но что будет потом, было ей сейчас безразлично, и она, не оглядываясь больше, дошла до средины канала и здесь остановилась — напротив Инженерной улицы.

Первый взгляд — в даль улицы, несмотря на снегопад просматривавшейся до самого конца. Там пока ни малейшего шевелени я...

А что метальщики? На месте? Неподалеку от угла топтался Емельянов. Где-то рядом должен быть Тимофей Михайлов. Обшарила глазами всю набережную но Михайлова не обнаружила: вон Рысаков, вон Гриневицкий (оба у каменной стены выходящего на канал сада Михайловского дворца, шагах в ста друг от друга), и только Михайлова нигде почему-то нет... может, подойдет еще?

Соня стояла на противоположном берегу канала, думая об одном лишь. Нет, не о Михайлове (бог уж с ним, не подоспеет к сроку — без него как-нибудь обернемся). О том — поскорей кончался бы этот завтрак у великой княгини Екатерины Михайловны, поскорей бы государь покинул Михайловский дворец... слишком заметны метальщики на почти безлюдной набережной, долго нельзя им здесь находиться...

И только подумала об этом — в глубине Инженерной возник темный упругий бешено накатывающий сюда вихрь. Соня выхватила из муфты платок и не к лицу поднесла его — взмахнула как флагом.

Первыми подскакали к углу всадники конвоя. Следом — карета. За нею — сани и еще сани с охраной.

В ожидании взрыва Соня напряглась, сжалась. Сейчас свернут на канал... Где Емельянов? Почему я его не вижу? Верно, он по ту сторону вихря? Свернули!

Верховые... следом — карета... следом — сани и еще сани... мчатся по набережной уже...

Между верховыми и каретой мелькнула рыжая шапка Рысакова. Ну!..

И пушечным выстрелом рвануло под колесами, дымным облаком заволокло все. 

Дым оседал медленно и слоисто, приоткрывая разбитую карету... И вдруг открылась дверца, и государь сошел вниз, на задымленный снег, и к нему, к государю, живому и, кажется, невредимому, подбегают чины из охраны, и все вместе они идут уже к Рысакову, которого цепко держат солдаты,— все это происходило замедленно, точно во сне...

Гриневицкий,— только на него теперь вся надежда... Но где он? Откуда-то понабежало множество людей, все они сбились плотным кольцом вокруг Рысакова, вокруг государя, а Гриневицкий — как в воду канул...

Ах, господи, да не туда она смотрит! Вот он, Гриневицкий. Стоит в стороне, прижавшись к решетке канала, держит руки за спиною, и только ей, Соне, с ее места на другой стороне канала, видно, что за спиною он прячет белый сверток...

Государь меж тем возвращался, к саням шел. Игнатий, ну что же ты! Ведь совсем уже не остается времени! Или ты сейчас шагнешь... или...

И он шагнул. Оторвался от решетки и, все держа за спиной руки, сделал шаг... и еще... медленно, боже мой, как медленно... и еще... еще...

Почти вплотную сошлись...

И взлетели вверх руки с бомбой! И — грохнуло, рвануло, вздыбило, черной едкой тучей закрыло.

И все...

Что-то, почувствовала, словно хрустнуло в ней, надломилось. Пошла прочь, не дожидаясь, когда осядет дым.

15

ОТ ИСПОЛНИТЕЛЬНОГО КОМИТЕТА

Сегодня, 1 марта 1881 года, согласно постановлению Исполнительного комитета от 26 августа 1879 года, приведена в исполнение казнь Александра II двумя агентами Исполнительного комитета. Имена этих мужественных исполнителей революционного правосудия Исполнительный комитет пока не считает возможным опубликовать.

Два года усилий и тяжелых жертв увенчались успехом. Отныне вся Россия может убедиться, что настойчивое и упорное ведение борьбы способно сломить даже вековой деспотизм Романовых. Исполнительный комитет считает необходимым снова напомнить во всеуслышание, что он неоднократно предостерегал ныне умершего тирана, неоднократно увещевал его покончить свое человекоубийственное самоуправство и возвратить России ее естественные права. Всем известно, что тиран не обратил внимания на все предостережения, продолжая прежнюю политику. Он не мог воздержаться даже от казней, таких возмутительно-несправедливых, как казнь Квятковского. Репрессалии — продолжаются. Исполнительный комитет, все время не выпуская оружия из рук, постановил привести казнь над деспотом в исполнение во что бы то ни стало. 1 марта это было исполнено.

Обращаемся к вновь воцарившемуся Александру III с напоминанием, что историческая справедливость существует и для него, как для всех. Россия, истомленная голодом, измученная самоуправством администрации, постоянно теряющая силы сынов своих на виселицах, на каторге, в ссылке, в томительном бездействии, вынужденном существующим режимом, Россия не может жить так далее. Она требует простора, она должна возродиться согласно своим потребностям, своим желаниям, своей воле. Напоминаем Александру III, что всякий, насилователь Воли Народа есть народный враг и тиран. Смерть Александра II показала, какого возмездия достойна такая роль.

Исполнительный комитет обращается к мужеству и патриотизму русских граждан с просьбой о поддержке, если Александр III вынудит революционеров вести борьбу с ним. Только широкая энергичная самодеятельность народа, только активная борьба всех честных граждан против деспотизма может вывести Россию на путь свободного и самодеятельного развития.

Исполнительный комитет, 1 марта 1881 г.

ПИСЬМО ИСПОЛНИТЕЛЬНОГО КОМИТЕТА АЛЕКСАНДРУ III

Ваше величество!

Вполне понимая то тягостное настроение, которое вы испытываете в настоящие минуты, Исполнительный комитет не считает, однако, себя вправе поддаваться чувству естественной деликатности, требующей, может быть, для нижеследующего объяснения 'выждать некоторое время. Есть нечто высшее, чем самые законные чувства человека: это долг перед родной страной, долг, которому гражданин принужден жертвовать и собой, и своими чувствами, и даже чувствами других людей. Повинуясь этой всесильной обязанности, мы решаемся обратиться к вам немедленно.

Кровавая трагедия, разыгравшаяся на Екатерининском канале, не была случайностью и ни для кого не была неожиданной. После всего происшедшего в течение последнего десятилетия она являлась совершенно неизбежной, и в этом ее глубокий смысл, который обязан понять человек, поставленный судьбою во главе правительственной власти.

Правительство, конечно, может еще переловить и перевешать многое множество отдельных личностей. Оно может разрушить множество отдельных революционных групп. Допустим, что оно разрушит даже самые серьезные из существующих революционных организаций. Но ведь все Это нисколько не изменит положения вещей. Революционеров создают обстоятельства, всеобщее неудовольствие народа, стремление России к новым общественным формам. Весь народ истребить нельзя, нельзя и уничтожить его недовольство посредством репрессалий; неудовольствие, напротив, растет от этого...

Мы обращаемся к вам, отбросивши всякие предубеждения, подавивши то недоверие, которое создала вековая деятельность правительства. Мы забываем, что вы представитель той власти, которая столько обманывала народ, сделала ему столько зла. Обращаемся к вам как к гражданину и честному человеку. Надеемся, что чувство личного озлобления Не заглушит в вас сознания своих обязанностей и желания знать истину. Вы потеряли отца. Мы потеряли не только отцов, но еще братьев, жен, детей, лучших друзей. Но мы готовы заглушить личное чувство, если того требует благо России. Ждем того же и от вас.

Мы не ставим вам условий. Пусть не шокирует вас наше предложение. Условия, которые необходимы для того, чтобы революционное движение заменилось мирной работой, созданы не нами, а историей. Мы не ставим, а только напоминаем их.

Этих условий, по нашему мнению, два:

1) Общая амнистия по всем политическим преступлениям прошлого времени, так как это были не преступления, но исполнение гражданского долга.

2) Созыв представителей от всего русского народа для пересмотра существующих норм государственной и общественной жизни и переделки их сообразно с народными желаниями.

Считаем необходимым напомнить, однако, что легализация Верховной Власти народным представительством может быть достигнута лишь тогда, если выборы будут произведены совершенно свободно. Поэтому выборы должны быть произведены при следующей обстановке:

1. Депутаты посылаются от всех классов и сословий безразлично и пропорционально числу жителей.

2. Никаких ограничений ни для избирателей, ни для депутатов не должно быть.

3. Избирательная агитация и самые выборы должны быть произведены совершенно свободно, а потому правительство должно в виде временной меры, впредь до решения народного собрания, допустить:

а) полную свободу печати,

б) полную свободу слова,

в) полную свободу сходок,

г) полную свободу избирательных программ.

Вот единственное средство к возвращению России на путь правильного и мирного развития. Заявляем торжественно, пред лицом родной страны и всего мира, что наша партия, с своей стороны, безусловно подчиняется решению Народного собрания, избранного при соблюдении вышеизложенных условий, и не позволит себе впредь никакого насильственного противодействия правительству, санкционированному Народным собранием.

Итак, ваше величество, — решайте. Перед вами два пути. От вас зависит выбор. Мы же затем можем только просить судьбу, чтобы ваш разум и совесть подсказали вам решение, единственно сообразное с благом России, с вашим собственным достоинством и обязанностями перед родной страной. Исполнительный комитет, 10 марта 1881 г.

ИЗ ПИСЬМА Л. Н. ТОЛСТОГО АЛЕКСАНДРУ III

1881 г. Марта 8—/5. Ясная Поляна.

Ваше императорское величество.

Я, ничтожный, непризванный и слабый, плохой человек, пишу письмо русскому императору и советую ему, что ему делать в самых сложных, трудных обстоятельствах, которые когда-либо бывали. Я чувствую, как это странно, неприлично, дерзко, и все-таки пишу. Я думаю себе: если ты напишешь, письмо твое будет не нужно, его не прочтут, или прочтут и найдут, что оно вредно, и накажут тебя за это. Вот все, что может быть. И в этом для тебя не будет ничего такого, в чем бы ты раскаивался. Но если ты не напишешь и потом узнаешь, что никто не сказал царю то, что ты хотел сказать, и что царь потом, когда уже ничего нельзя будет переменить, подумает и скажет: если бы тогда кто-нибудь сказал мне это! Если это случится так, ты вечно будешь раскаиваться, что не написал того, что думал. И потому я пишу вашему величеству то, что я думаю.

Я пишу из деревенской глуши, ничего верно не знаю. То, что знаю, знаю по газетам и слухам, и потому, может быть, пишу ненужные пустяки о том, чего вовсе нет, тогда, ради бога, простите мою самонадеянность и верьте, что я пишу не потому, что я высоко о себе думаю, а потому только, что, уже столь много виноватый перед всеми, боюсь быть еще виноватым, не сделав того, что мог и должен был сделать.

(Я буду писать вам не в том тоне, в котором обыкновенно пишутся письма государям — с цветами подобострастного и фальшивого красноречия, которые только затемняют и чувства, и мысли. Я буду писать просто, как человек к человеку...)

Отца вашего... убили не личные враги его, но враги существующего порядка вещей; убили во имя какого-то высшего блага всего человечества... К этим людям в душе вашей должно быть чувство мести, как к убийцам отца, и чувство ужаса перед той обязанностью, которую вы должны были взять на себя. Более ужасного положения нельзя себе пред- -ставить, более ужасного потому, что нельзя себе представить более сильного искушения зла... Отдайте добро за зло, не противьтесь злу, всем простите. Это и только это надо делать... Положение ваше в России теперь — как положение больного во время кризиса. Один ложный шаг, прием средства ненужного или вредного, может навсегда погубить больного...

Государь! По каким-то роковым, страшным недоразумениям в душе революционеров запала страшная ненависть против отца вашего, — ненависть, приведшая их к страшному убийству. Ненависть эта может быть похоронена с ним. Революционеры могли — хотя несправедливо — осуждать его за погибель десятков своих. Но вы чисты перед всей Россией и перед ними. На руках ваших нет крови. Но вы стоите на распутье. Несколько дней, и если восторжествуют те, которые говорят и думают, что христианские истины только для разговоров, а в государственной жизни должна проливаться кровь и царствовать смерть, вы навеки выйдете из того блаженного состояния чистоты и жизни с богом и вступите на путь тьмы государственных необходимостей, оправдывающих все...

Они скажут: выпустить всех, и будет резня, потому что немного выпустят, то бывают малые беспорядки, много выпустят, бывают большие беспорядки. Они рассуждают так, говоря о революционерах, как о каких-то бандитах, шайке, которая собралась и когда ее переловить, то она кончится. Но дело совсем не так: не число важно, не то, чтобы уничтожить или выслать их побольше, а то, чтобы уничтожить их закваску, дать другую закваску. Что такое революционеры? Это люди, которые ненавидят существующий порядок вещей, находят его дурным и имеют в виду основы для будущего порядка вещей, который будет лучше. Убивая, уничтожая их, нельзя бороться с ними. Не важно их число, а важны их мысли. Для того, чтобы бороться с ними, надо бороться духовно. Их идеал есть общий достаток, равенство и свобода... Есть только один идеал, который можно противуставить им, — тот, который включает их идеал, идеал любви, прощения и воздаяния добра за зло...

 

РЕЧЬ ПРОФЕССОРА ПЕТЕРБУРГСКОГО УНИВЕРСИТЕТА В. С. СОЛОВЬЕВА

(Произнесена 28 марта 1881 г.) Сегодня судятся и, верно, будут осуждены на смерть убийцы 1 марта. Царь может простить их. И если он действительно вождь народа русского, если он, как и народ, не признает двух правд, если он признает правду божью за правду, а правда божья «не убий», то он должен простить их. Если еще и можно допустить убийство как частное исключение для самообороны, то холодное и обдуманное убийство безоружного, называемое смертной казнью, претит душе народа. Пусть царь и самодержец заявит на деле, что он прежде всего христианин. Он не может не простить их! Он должен простить их!

ОБЕР-ПРОКУРОР СИНОДА К. П. ПОБЕДОНОСЦЕВ АЛЕКСАНДРУ III

30 марта 1881 г.

Люди так развратились в мыслях, что иные считают возможным избавление осужденных преступников от смертной казни. Уже распространяется между русскими людьми Страх, что могут представить вашему величеству извращенные мысли и убедить вас к помилованию преступников. Может ли это случиться? Нет, нет, и тысячу раз нет — этого быть не может, чтобы вы перед лицом всего народа русского в такую минуту простили убийц отца вашего, русского государя, за кровь .которого вся земля (кроме немногих, ослабевших умом и сердцем) требует мщения и громко ропщет, что оно замедляется... Злодеи, погубившие родителя вашего, не удовлетворятся никакой уступкой и только рассвирепеют. Их можно унять, злое семя вырвать только борьбой с ними не на живот, а на смерть, железом и кровью... В эту минуту все жаждут возмездия. Тот из этих злодеев, кто избежит смерти, будет тотчас же строить новые ковы. Ради бога, ваше величество, да не проникнет в сердце вам голос лести и мечтательности...

ОТВЕТ АЛЕКСАНДРА III ОБЕР-ПРОКУРОРУ СИНОДА К. П. ПОБЕДОНОСЦЕВУ

Будьте покойны, с подобными предложениями ко мне не посмеют прийти никто, и что все шестеро будут повешены, за что я ручаюсь.

16

Как сговорились: уехать, ты немедленно должна уехать! Не просто Петербург покинуть — за границу! Есть люди, которые переправят тебя нелегально... Нет. Остаюсь.

Но какая польза от этого? Ряды наши и без того редеют с каждым часом. Умер от ран Гриневицкий, Раскрыта квартира на Тележной, схвачены Гельфман, Тимофей Михайлов, застрелился при аресте Саблин — не хватит ли?

Остаюсь.

Ты совсем потеряла голову...

Остаюсь.

Свое мы сделали. Все, что могли. Надо бы больше, но это уже не по силам нам. Это сверх наших возможностей. Надежды на всенародное восстание так надеждами и остались. Народ безмолвствует, сама видишь...

Вижу, как не видеть. Знакомые рабочие с Выборгской стороны: «Что нам теперь делать? Веди нас куда хочешь!» Что им ответить... Они-то готовы, ко всему готовы, но - сколько их? Десятки, пусть даже сотни. А надобно — тысячи и тысячи. Народ надобен. Но именно он-то, как сказано, и безмолвствует, такая беда... Рассчитывали на чудо, да не всё сумели расчесть. Вот и выходит, что только Жорж Плеханов в точку и угодил: одна лишь перемена — вместо двух черточек после имени Александра три появилось...

Значит, едешь? Туда, за границу куда-нибудь!

Остаюсь...

Я остаюсь, родной мой.

...Вечерним Невским шла. Рядом кто-то. Тырков... Вокруг мальчишки-газетчики шныряют, кричат наперебой: «Новая телеграмма о злодейском покушении!» Тырков купил листок.

Что такое, что такое?.. Один из главных организаторов последнего преступного посягательства на драгоценную... дальше, дальше... признал руководящее участие в преступлении... Чушь! Бред! Этого не может быть! Нужно быть безумцем, чтобы... Но ниже еще что-то. Заявление прокурору судебной палаты. Выскакивают с листка отдельные слова, выпячиваются, кричат: «...если Рысакова намерены казнить, было бы вопиющею несправедливостью сохранить жизнь мне, многократно покушавшемуся на жизнь Александра Пи не принявшему физического участия в умерщвлении его лишь по глупой случайности... Я требую приобщения себя к делу 1-го марта... Только трусостью правительства можно было бы объяснить одну виселицу, а не д в е. Андрей Желябов.»

Да, это он. Такое не подделаешь. «2 марта»: вчера, стало быть...

Тырков:

— Зачем он это сделал? Ответила тихо, не подняв глаз:

— Верно, так нужно было... Я не судья тебе, родной!

Потом и еще многие спрашивали: зачем? Разумно ль это? Такое его признание равно ведь самоубийству... Но она понимала уже: иначе нельзя было; процесс против одного Рысакова вышел бы слишком бледным. Так и отвечала всем...

О, как металась она все эти дни! Только Желябов, один он — ни о чем другом не могла думать. Спасти, чего бы то ни стоило вырвать его из застенка!

Но как? Нападение на Петропавловскую крепость, где его держат в Алексеевском равелине за семижды семью замками? Нападение на тюрьму у Цепного моста, куда (в Третье отделение, ныне переименованное в Департамент полиции) его привозят на допросы? Нет. Отпадает. Заведомо отпадает. Нужна целая армия, чтобы вступить в такое сражение. Если говорить всерьез, сил даже на то может не хватить, чтобы напасть хотя бы на конвой, сопровождающий карету. Но Суханов и еще несколько офицеров согласны предпринять такую попытку. Следовательно, нужно срочно .подыскать квартиру где-нибудь на Пантелеймоновской, вблизи от Третьего отделения — для устройства наблюдательного пункта.

Она мчится на Пантелеймоновскую, и раз, и два, и пять — как на грех, ни одной свободной квартиры.

С каждым днем уходила, истаивала надежда. Как механическая кукла, в которой еще не кончился завод, она действовала теперь как бы по инерции.

Ночевала где придется, не было и двух ночей кряду, чтоб в одном месте. О себе не думала, боялась за тех, у кого приходилось оставаться. Каждый, кто давал ей ночлег, за одно это мог поплатиться жизнью. Старалась поэтому подольше бродить по улицам, одна. Даже конспиративных квартир избегала. Понимала, что в своей боязни навлечь беду на Других доходит до дикости, но ничего поделать с собой не могла.

— Верочка, можно я сегодня переночую у тебя? Смертельно обиделась Верочка!

— Как это ты спрашиваешь? Разве можно об этом спрашивать?

— Прости. Я спрашиваю потому, что если меня здесь найдут, то тебя повесят...

— Глупости! Ты не должна об этом думать. Вот револьвер, видишь? Он всегда здесь. С тобой или без тебя — если придут, я буду стрелять.

Поползли слухи, будто Рысаков начал выдавать. Находились, кто верил в это. Нет, горячо вступалась она за него, это исключено. Я знаю Рысакова и уверена в нем. Я убеждена, что он ничего не скажет. Она и правда ни на минуту не сомневалась в этом...

А дни шли. Тягучие, бесконечные. И — бесполезные. Я ничего не могу для тебя сделать, родной.

И опять — то один, то-другой: ты должна уехать!

Отмалчивалась, а сама: .какой смысл, зачем? Все кончено.

...Завидя вперед у Александринки, свободного извозчика, ускорила шаг. Все туда хотела поскорее добраться, на Пантелеймоновскую... Неожиданно знакомое бело-розовое лицо перед глазами. Хозяйка одной из лавчонок, что на Первой роте. Шведка. Луиза... да; Луиза Сундберг. И с нею рядом — идут вместе,  да!—рослый полицейский... серебристые погоны... офицер...

Было, видимо, еще не поздно рвануться, метнуться в сторону, перебежать Невский, спрятаться в подворотню. Не свернула, не перебежала, не спряталась.

Знала, наверняка почти знала, что будет дальше. Но шла вперед, навстречу. И когда офицер этот, одним прыжком одолев пространство, разделявшее их, загородил ей дорогу, больно схватил ее за руки, сразу за обе,— не удивилась этому, не испугалась. Ей было уже все равно.

На том же извозчике, к которому так спешила, полицейский куда-то повез ее. Оказалось — туда же, куда и она собиралась, но без этого эскорта, конечно: на Пантелеймоновскую, к Цепному мосту, в то самое здание бывшего Третьего отделения. Было это в шестом часу. Десятого марта.

Назвать себя отказалась.

Но жандармы отлично, должно быть, знали, кто в руках у них. Вскоре привезли обоих дворников дома № 18 по Первой роте — Петушкова и Афанасьева, впридачу еще жену Афанасьева из мелочной лавки. Они тотчас, конечно, признали в ней жилицу Воинову из 23-й квартиры... Жандармы хорошо знали и подлинное ее имя; Перовская — иначе подполковник Никольский, ведший допрос, не обращался к ней. Дальше длить эту игру в кошки-мышки не имело смысла; близко к полуночи подтвердила: да, Перовская, Софья Львовна Перовская.

Вопросы, вопросы, вопросы.

Хорошо, она ответит. Она все расскажет. Но только о себе, разумеется. И только главное.

Принадлежу к партии «Народная воля». Прикосновенна к покушению на жизнь покойного императора под Москвой 19 ноября 1879,года. Принимала участие в деле 1-го марта.

Причины моего участия? Извольте. Нет, я предпочитаю изложить это письменно...

«...Относительно мотивов, под влиянием которых партия и я, как член партии, начали террористическую деятельность, пояснить могу следующее. Стремясь к поднятию экономического благосостояния народа и уровня его нравственного и умственного развития, мы видели первый шаг к этому в пробуждении в среде народа общественной жизни и сознания своих гражданских прав. Ради этого мы стали селиться в народе для пропаганды, для пробуждения его умственного сознания. На это правительство ответило репрессалиями и рядом мер, делавшими почти невозможной деятельность в народе. Таким образом, правительство само заставило партию обратить преимущественное внимание на наши политические формы, как на главное препятствие народного развития. Партия, придерживаясь социалистического учения, долго колебалась перейти к политической борьбе, и первые шаги по этому пути встречали сильное порицание со стороны большинства партии, как отступление от социализма. Но ряд виселиц и других мер, показывавших необходимость сильного отпора правительству, заставил партию перейти решительно на путь борьбы с правительством, при которой террористические факты являлись одним из важных средств. Упорство же в посягательствах на жизнь покойного государя вызывалось и поддерживалось убеждением, что он коренным образом никогда не изменит своей политики, а будут только колебания: одной ли виселицей больше или меньше, народ же и общество будут оставаться в прежнем вполне бесправном положении...»

Только о себе и о партии— ничего больше. Напрасно теряете время, господа: ни одного имени не будет.

Мы и так знаем многое и многих.

Знаете? Прекрасно. Тогда тем более вы не нуждаетесь в моих сведениях. ,

Очная ставка. Ввели в длинную комнату. Там Рысаков — лицом к столу, спиною к двери.

— Рысаков, потрудитесь обернуться!

Обернулся. Бледный, конопушки черными точками. Затравленные глаза на одутловатом лице.

— Вам знакома эта женщина? Встречали вы ее где-нибудь?

Секундная пауза.

— Да, встречал. Точного имени не знаю, но это та самая блондинка, о которой я говорил. Она принесла снаряды. Она начертила на конверте план. Она подавала знаки носовым платком. Она...

Мразь. Ничтожество. Даже злобы не вызывал он. Только брезгливость.

— Перовская, вы знаете этого человека?

— Да, Николай Рысаков.

— Что вы можете сообщить о его участии в покушении 1 марта?

— Ничего.

Ждала — теперь будет очная ставка с Желябовым. Вот бы! Ведь он здесь, в равелине!

Нет. Обошлись.

Лишь на суде и увидела его; лишь на суде...

Все боялась, что и в суд привезут всех в арестантских халатах. Сама — ладно, как-то не заботило -это,— думала о Желябове.

Слава богу, позволили одеться в свое. На Желябове —-сюртук, чистая рубаха.

Рядом сидели. Она с краю, он — по правую руку,

Его глаза... Заглянуть в их светлую глубину, нырнуть и не выплыть, и остаться б там навеки!

Лицо его... Немного заострились черты, лиловая жилка судорожно бьется у виска. Но не волнуйся же так, милый. Улыбнись. Видишь, я здесь; и я спокойна. Ну, улыбнись же.

Руки... Его широкая костистая ладонь с тонкими нервными пальцами. Дотронуться. Этого никто не может запретить мне, никто. Только коснуться...

Я люблю тебя, Желябов.

А зал битком набит. И ни одного человеческого лица. Вельможные холодные маски. Мертвенный блеск эполетов.

Искала глазами маму. Она ведь здесь, в Петербурге. Неужто не допустили?

Обшарила весь зал, ни одного кресла не пропустила. Нет мамы. Не нашлось для нее местечка!

То свидание с нею, первое... Неужели оно было и последним?

Не просила этого свидания. Не ждала, даже не мечтала. Не предупредив, повели однажды куда-то по длинному коридору. Открыли дверь в просторную и совершенно пустую, только четыре стула посредине, комнату — и зашлось сердце: мама, мамочка... Бросилась к ней, уткнулась головой в колени ее и за все четверть часика, отпущенные им, слова внятного сказать не смогла, только — прости, прости, прости... Мама почти владела собой: тоже плакала, но все-таки и говорила что-то. Говорила о том, что ее вызвали в Петербург, к самому Лорис-Меликову, и он передал ей просьбу, вернее (спохватился тут же) приказание государя, чтобы она как мать повлияла на дочь и склонила ее назвать всех соучастников своих... Мамочка отказалась от такой миссии: моя дочь взрослый человек с вполне сложившимися взглядами, она ясно сознавала, конечно, что делала, поэтому никакие просьбы не могут повлиять на нее. И тогда этот мерзавец: не забудьте, сударыня, что еще сын ваш в наших руках; и мы, если понадобится, сгноим его в тюрьме! Я знаю, господин министр, что вы можете это сделать; тем не менее я... Но вы все-таки пожелаете видеть вашу дочь? Конечно, хотела бы. Так вам будет дано свидание...

Прости, прости...

Не надо, Сонюшка. Не надо. Я понимаю.

Прости, прости, прости...

Так ничего больше и не сумела сказать тогда. Душили сдерживаемые рыдания. Да и два соглядатая, торчавшие здесь же и ловившие каждое слово, мешали. Но все, о чем можно сказать только с глазу на глаз, вернувшись в камеру, написала ей.

Написала — все давит и мучает меня мысль, что с тобой; умоляю, успокойся, не мучь себя из-за меня.

Написала — о своей участи нисколько не горюю, совершенно спокойно встречаю ее, так как знала и ожидала, что рано или поздно, а так будет; и, право же, она, участь эта, не такая мрачная...

Написала — жила я так, как подсказывали мне мои убеждения, поступать же против них я была не в состоянии; поэтому со спокойной совестью ожидаю все предстоящее мне...

Написала — единственное, что тяжелым гнетом лежит на мне, это твое горе, моя неоцененная; это одно меня терзает, и я не знаю, что бы я дала, чтобы облегчить его...

Написала — я всегда от души сожалела, что не могу дойти до той нравственной высоты, на которой ты стоишь; но во всякие минуты колебания твой образ меня всегда поддерживал; в своей глубокой привязанности к тебе я не стану уверять, так как ты знаешь, что с самого детства ты была всегда моею самой постоянной и высокой любовью...

И еще написала —- я надеюсь, родная моя, что Ты простишь хоть частью все то горе, что я тебе причиняю, и не станешь меня сильно бранить: твой упрек единственно для меня тягостный...

Да, мамы нет в суде. Не пустили...

А процесс — своим чередом.

Допрос обвиняемых. Рысаков. Тимофей Михайлов. Гельфман. Кибальчич. Перовская. Желябов.

Свидетели, их показания. Выводы экспертов.

В зале постоянно говорок оживленный. Обсуждают, комментируют. Все взоры — к скамье подсудимых. Дамы — те и вовсе лорнируют, как в театре. Публика явно поразвлечься пришла, на диковинное поглазеть. Благо спектакль-то даровой, вдобавок — для избранных.

Спектакль и есть. Все заранее расписано, все роли. Первоприсутствующий — сенатор Фукс —- в этой пьесе лицо, сразу видно, сугубо второстепенное: слуга просцениума, не больше. Главная фигура — это тоже совершенно очевидно — прокурор Муравьев. По сути, он и ведет процесс. Командует парадом и счастлив этим, нескрываемо счастлив.

Коля... Коля Муравьев... Сразу узнала его. Тыщу лет не видела его — с самого детства,— а вот, поди ж ты, тотчас узнала. Он и мальчиком был пухл и вальяжен. Только волосы вот поредели несколько... Сколько ж ему теперь? Года на три старше меня — стало быть, тридцать. Что ж, в такие-то лета да быть обвинителем на таком процессе — недурственная карьера, далеко пойдет... В Пскове рядом жили, соседние дома. Его отец — губернатор, ее — вице-губернатор.

Друг детства. Проказливый мальчик с пухлыми щечками.

И вот он правит бал теперь и упивается этой своей ролью главного распорядителя. Поди, и пьесу эту, разыгрываемую сейчас, он писал. Он, кто ж еще! Спроста ль хозяином держится?.. И лишь один персонаж, к досаде его, ему неподвластен, никак не совладать господину государственному обвинителю с ним: Желябов. Он отказался от адвоката, решил "защищать себя сам. Вернее, не столько себя,— партию.

Но боже, как они мешают ему говорить! Прерывают, сбивают, запрещают. То и дело звенит председательский колокольчик... Я должен предупредить вас, что я не могу допустить таких выражений, которые полны неуважения к существующему порядку управления и к власти, законом установленной... Теоретические воззрения не могут быть предметом объяснений на суде... .Считаю необходимым вас предупредить... Я должен вас остановить... Подсудимый, вы выходите из тех рамок, которые я указал... Говорите только о себе... Подсудимый, я решительно лишу вас слова, потому что... Я не допущу объяснения убеждений и взглядов партии...

Мерзавцы.

Но ничего, главное он все же сумел сказать.

— ...Дело всякого убежденного деятеля дороже ему жизни,— изо всех сил стараясь сдерживаться, говорил он свое.— Дело наше здесь было представлено в более извращенном виде, чем наши личные свойства. На нас, подсудимых, лежит обязанность по возможности представить цель и средства партии в настоящем их виде... Всякое общественное явление должно быть познаваемо по своим причинам. И чем сложнее и серьезнее общественное явление, тем взгляд на прошлое должен быть глубже. Чтобы понять ту форму революционной борьбы, к какой прибегает партия в настоящее время, нужно познать это настоящее в прошедшем партии. Если вы, господа судьи, взглянете в отчет о политических процессах, в эту открытую книгу бытия, то вы увидите, что русские народолюбцы не всегда действовали метательными снарядами, что в нашей деятельности была юность, розовая, мечтательная, и если она прошла, то не мы тому виною. Переиспытав разные способы действовать на пользу народа, в начале 70-х годов мы избрали одно из средств, именно — положение рабочего человека, с целью мирной пропаганды социалистических идей. Движение крайне безобидное по средствам своим, и чем оно окончилось? Оно разбилось о многочисленные преграды, которое встретило в лице тюрем и ссылок. Движение совершенно бескровное, отвергавшее насилие, не революционное, а мирное, было подавлено... Таким образом, изменился характер нашей деятельности, а вместе с тем и средства борьбы — пришлось от слова перейти к делу... Моя личная задача, цель моей жизни было служить общему благу. Долгое время я работал для этой цели путем мирным и только затем был вынужден перейти к насилию. По своим убеждениям я оставил бы эту форму борьбы насильственной, если бы только явилась возможность борьбы мирной, то есть мирной пропаганды своих идей, мирной организации своих сторонников. Во избежание всяких недоразумений, я сказал бы еще следующее: мирный путь возможен, от террористической деятельности я, например, отказался бы, если бы изменились внешние условия... Желябов, я люблю тебя, ты слышишь?

А потом — речь Муравьева. Нечто совершенно бесподобное. О, этот наигранный неподдельный пафос! Эти роскошные жесты, сопровождающие наиболее гнусные из его выпадов! И грязь, сколько же грязи вылил он!.. Безнравственность и. жестокость -—этими словечками он особенно часто жонглировал. И едва ли не больше всего досталось Соне — не иначе, по д р у ж б е.

— ...В преступлении Перовской, — упиваясь фиоритурами своего бархатистого голоса, говорил он, — есть черта, которую выбросить нет возможности. Мы можем представить себе политический заговор, можем представить, что этот заговор употребляет средства самые жестокие, самые возмутительные, мы можем представить, что женщина участвует в этом заговоре, но чтобы женщина становилась во главе заговора, чтобы она принимала на себя распоряжение всеми подробностями убийства, чтобы она с циническим хладнокровием расставляла метальщиков, чертила план и показывала, где им становиться, чтобы женщина, сделавшись душою заговора, бежала смотреть на его последствия, становилась в нескольких шагах от места злодеяния и любовалась делом рук своих, — такую роль женщины обыкновенное нравственное чувство отказывается понимать...

Этого нельзя оставлять без ответа, никак нельзя. Последнее слово — другого случая не будет. — Много, очень много обвинений сыпалось на нас со стороны господина прокурора. Относительно фактической стороны обвинений я не буду ничего говорить,— я все их подтвердила на дознании. Но относительно обвинения меня и других в безнравственности, жестокости и пренебрежении к общественному мнению, относительно всех этих обвинений я позволю себе возражать и сошлюсь на то, что тот, кто знает нашу жизнь и условия, при которых нам приходится действовать, не бросит в нас ни обвинения в безнравственности, ни обвинения в жестокости.

...Подвергнуть смертной казни через повешен ие...

...Счастье человеческое еще и в том, что, даже и смертельно больной, не ведаешь, когда смерть. Иначе жить нельзя было бы.

Самое страшное в казни именно это — точно знаешь, когда тебя не станет. И день знаешь, и даже час. Завтра. Когда взойдет солнце: так испокон ведется.

Страшусь ли я этого? О да... И вообще — глупо спрашивать. Было бы кощунством бравировать этим! Слишком серьезное, вероятно и великое дело — смерть, чтобы можно было отнестись к ней легко и спокойно.

Но... Да, да, это очень важно, ничего важнее этого нет сейчас... Все дело тут, видимо, в том, есть ли в тебе некий душевный противовес. По-другому сказать — видишь ли ты перед собою высшую цель, ради которой стоит умирать...

У героя Гюго (повесть эта, «Последний день приговоренного к смерти», в свое время усиленно распространявшаяся чайковцами, не могла не вспомниться сейчас) не было этой цели, поэтому он жалок и ничтожен, и не в силах перейти последнюю черту.

Неожиданно всплыло и другое, давным-давно забытое, казалось. Адвокат Барковский — был такой милый, добрый, прекрасный человек; сам был далек от партии, но из симпатии к революционерам (некоторых из них защищал в судах) помогал им, чем мог: давал деньги, предоставлял ночлег. И вот его арестовали. Обвинение пустяковое, но — арест, которого он никак не ожидал. И этого было достаточно, чтобы он впал в глубокую душевную болезнь... А Рысаков — разве его пример не разителен? Он человек без прошлого, без традиций; воспринял идеи в готовом виде, не выстрадал их лично,— вот в чем беда. Для него революция была не делом жизни — игрой, ребяческой забавой, видимо так. И когда понял, что игра оборачивается петлей, не устоял, сломался, любою ценою — предательством — пытался спастись, выкарабкаться... Тяжкий конец...

У нас, прошедших весь путь,— другое. Другая, должно быть, закалка. Никогда, ни на одну минуту не обольщались мы относительно того, что ждет нас. К худшему готовили себя, к самому худшему. Я знала, я знаю, во имя чего со мною будет то, что будет завтра. Знала, знаю... Мы затеяли огромное, великое дело. Святое. Быть может, не одному поколению придется лечь на нем. Но сделать его надо. И все не напрасно, все-все. Даже и смерть наша. Как это там в песне у нас?.. Если ж погибнуть придется в тюрьмах и шахтах сырых,— дело, друзья, отзовется на поколеньях живых...

Отзовется, непременно отзовется.

«Сегодня, 3 апреля, в 9 часов будут подвергнуты смертной казни через повешение государственные преступники: дворянка Софья Перовская, сын священника Николай Кибальчич, мещанин Николаи Рысаков, крестьяне Андрей Желябов и Тимофей Михайлов. Что касается преступницы мещанки Гельфман, то казнь ее, в виду ее беременности, по закону отлагается до ее выздоровления».

— Дочь моя, покайся перед смертью.

— Нет. Мне не в чем каяться.

— Спаситель, дочь моя, призывает тебя к исповеди и святому причастию...

— Нет.

— Да простит тебя всевышний, дочь моя.

— Который час?

— Шесть.

Тиковое платье с мерзкими полосками — переодеться.

Зачем? Неужели нельзя в своем?

Ладно...

Поверх — полушубок. Поверх — черный арестантский армяк. На голову — черный капор какой-то.

В тюремном дворе — две позорные колесницы, тоже черные.

На первой уже привязаны к скамье двое, спиной к кучеру: Рысаков и... Желябов... .На груди у каждого черная доска с крупными белыми буквами: «Ц а р е у б и й ц а».

Так же и меня?

Да, так же.

Только почему не с тобою, родной мой?

Усадили посередке, прикрутили, как навечно, тугим сыромятным ремнем; по бокам — Кибальчич и Михайлов.

Тронулись...

И всю дорогу, до самого Семеновского плаца, весь этот час — громыханье деревянных колес по булыжнику и — дробь, мелкая, надсадная, безостановочная, бесконечная, сухая, леденящая барабанная дробь, уничтожающая все живое.

...Говорят, у повешенных — потом — вываливается распухший синий язык...

Плац!

Люди, несметно людей — из края в край. Сплошная темная неподвижная масса.

И — казаки, жандармы, гвардейцы, конные и пешие. Целое войско. Но зачем же так много? Нас ведь всего — пять.

Подвезли к самому эшафоту. И помост, и виселица — все выкрашено в черное.

Шесть колец в перекладине.. Почему шесть? А, Геся...

И пять открытых черных гробов за помостом со стружками в изголовье...

Отвязали от колесниц, взвели по одному на эшафот. Шесть ступенек...

Попрощались — все со всеми. Поцеловались... Только к Рысакову она не подошла. Не смогла.

Кто-то — в нестерпимо синей поддевке — хозяйничает на помосте. Ах да, знаменитый Фролов, палач... припухшие, глубоко всаженные глазки... Но вот скидывает синее и остается в нелепой, раздражающе красной рубахе... И набрасывает на каждого — вот и моя очередь,— натягивает на голову какой-то белый мешок-балахон, длинный, ниже колен,— он же и саван, надо думать. Отверстия для глаз, на шее — горизонтальные прорезы...

И снова — тупая, заглушающая мысль дробь барабанов.

Она — в центре. По левую руку — Михайлов и Кибальчич, по правую — Желябов и Рысаков.

С какого б края ни начали — она третья.

Желябов — рядом...

Вместе. До последнего мига.

Нет, она раньше: палач начал слева, с Кибальчича начал...

Зажмурилась. Когда открыла глаза — то, что осталось от Кибальчича, плавно раскачивалось в петле, неестественно вытянув и вывернув шею.

Следующий — Михайлов.

Но что это? Что-то рухнуло рядом?

Открыла глаза. О ужас: оборвалась веревка!

Из толпы крик: «Перст божий! Помиловать!»

Несмотря на связанные руки, на балахон, стеснявший движения, Михайлов сам поднялся с помоста. Сам на скамейку взошел. Сам голову в новую петлю сунул.

Секунда, еще, еще...

И прежде грохота рухнувшего на помост грузного тела — слитый вопль ужаса, исторгнутый тысячью глоток.

Опять...

Лишь на третий раз — оттого, что подтянули и вторую, Гесе предназначавшуюся, веревку — все удалось... Теперь мой черед, родной.

Через минуту. Вот только петлю наложат...

Уже меньше.

Прости, что я раньше тебя.

Всё.

 

17

И. С. Тургенев

Порог*

* Впервые опубликовано летучей типографией «Народной воли 25 сентября 1883 года.

(Стихотворение в прозе)

Я вижу громадное здание.

В передней стене узкая дверь раскрыта настежь; за дверью угрюмая мгла, перед высоким порогом стоит девушка... Русская девушка.

Морозом дышит та непроглядная мгла, и вместе с леденящей струей выносится из глубины здания медлительный, глухой голос.

— О ты, что желаешь переступить этот порог, знаешь ли ты, что тебя ожидает?

— Знаю,— отвечает девушка.

— Холод, голод, ненависть, насмешка, презрение, обида, болезнь, самая смерть?

— Знаю.

— Отчуждение, полное одиночество?

— Знаю... Я готова. Я перенесу все страдания, все удары.

— Не только от врагов, но и от родных, от друзей?

— Да... и от них.

— Хорошо. Ты готова на жертву? 

- Да.

— На безымянную жертву? Ты погибнешь, и никто, никто не будет даже знать, чью память почтить!..

— Мне не нужно ни благодарности, ни сожаления. Мне не нужно имени.

— Готова ли ты на преступление? Девушка потупила голову...

— И на преступление готова.

Голос не тотчас возобновил свои вопросы.

— Знаешь ли ты,— заговорил он, наконец,— что ты можешь разувериться в том, чему веришь теперь, можешь понять, что обманулась и даром погубила свою молодую жизнь?

— Знаю и это. И все-таки я хочу войти.

— Войди!

Девушка перешагнула порог — и тяжелая завеса упала за нею.

— Дура!— проскрежетал кто-то сзади. 

- Святая! — пронеслось откуда-то в ответ.


Оглавление| | Персоналии | Документы | Петербург"НВ" |
"НВ"в литературе| Библиография|



Сайт управляется системой uCoz